Мне скажут: довольно богачу наслаждаться своим счастьем, настал черед бедняка занять место его на жизненном пиру. Но может ли забыть бедняк пережитые им годы лишений? Разве изгладит их из его памяти поздно пришедшее к нему благоденствие? Вознаградит ли оно его за прошлое, возместит ли выстраданные муки, исправит ли вред, нанесенный разуму его?
Мне скажут: довольно бедняку страдать — настало время богачу уступить ему свое место на жизненном пиру. Но разве из того, что до сих пор он наслаждался земными благами, непременно следует, что теперь его надобно отторгнуть от них и ввергнуть в нищету? Разве та потребность в радости, которую предвечный вложил в сердце человека и которая является его правом, а может быть, и долгом, разве потребность эта — преступление, заслуживающее кары, и другие люди вправе требовать от него за это искупления?
Да и к тому же, если в самом деле бедняк имеет право на счастье, то ведь и богач, которого вы превратите в бедняка, тоже вправе будет, в свою очередь, требовать причитающуюся ему долю счастья, и право этого новоявленного богача будет, следовательно, зиждиться на несправедливости и грубой силе, совершенно так же, как то было у его предшественника. Жалобы и возмущение того, кто стал бедняком, придется, таким образом, вновь подавлять с помощью насилия, и война эта может кончиться одним — уничтожением вчерашнего богача. Но даже если пойти на эту бесчеловечную меру — она ничему не поможет: земля будет очищена лишь от ничтожного меньшинства, на ней останется еще великое множество нуждающихся, которых она уже не в силах удовлетворить на прежних условиях. И те, кого эта грабительская война сделает богатыми (их снова будет меньшинство), в свою очередь услышат у своих дверей стоны или проклятия тех, которым не досталось ничего, — а их-то снова будет большинство! Какое-то время недовольных еще удастся удерживать силой, но их будет становиться все больше и больше, они станут все умножаться, как умножаются зерна в поле, нарастать, как нарастают волны морские, так что каждое поколение лишь будет менять господ, и никогда не сомкнется та разверстая бескрайная бездна, откуда днем и ночью доносится неумолчный голос страждущего человечества, громкие крики отчаяния, злобы, проклятия и мщения! Так что же делать? Отдаться во власть этому роковому движению человечества, в котором казни будут сменяться казнями, разрушения — разрушениями, одни жертвы — другими? Или же покориться, оставить все как есть, дать навечно воцариться несправедливости, навеки узаконить неравное распределение богатств, право одних, бесправие других, возвести повсеместно на незыблемый престол привилегированную касту, обрекая народы на нищету или же на каторгу и эшафоты?
Но вернемся к вопросу о разделе земли, о котором некогда мечтали наши отцы. Они поделили ее между собой, разделим ее и мы. Потомки наши станут делить ее и дальше, до бесконечности, ибо они будут становиться все многочисленнее; каждое новое поколение станет требовать нового раздела, и, переходя к потомкам, владения предков станут все дробиться и дробиться, пока на каждого не придется лишь какая-нибудь ничтожная полоска земли, если только голод и все те средства уничтожения людей, которые порождаются жестокостью, не придут здесь на помощь, своевременно сокращая каждое столетие народонаселение земли. А поскольку неизбежным результатом раздела земли и полного индивидуализма является жестокость, будущее человечества — это чума, войны, катаклизмы и все те неисчислимые бедствия, которые постепенно возвратят его к первобытному состоянию и приведут к безграничной власти природы, к вырождению, к рассеянию по всей земле, к грубой жизни дикарей. Немало умов девятнадцатого века в поисках решения этого вопроса (не важно, рассматривали ли они его с позиции социалистической доктрины или с точки зрения индивидуализма), приходили — и они не были ни извергами, ни безумцами — к этому нелепому и бесчеловечному выводу.
Перед лицом этих обступивших его со всех сторон гипотез, одна другой страшней и безнадежней, Пьером овладело вдруг бурное отчаяние. И, позабыв о том, что время движется и солнце, высоко поднявшись над горизонтом, уже отмеряет часы его рабочего дня, он залился слезами и, ломая руки, упал на траву.
Так пролежал он довольно долго. Наконец он поднял голову, чтобы взглянуть с тоской на небо, и вдруг перед ним возникло видение, которое он в расстройстве своих чувств принял вначале за лесную фею. Легкие ножки воздушного создания едва приминали траву, в руках у нее была охапка чудесных цветов. Пьер поспешно вскочил, а Изольда (ибо это была она), безмятежно собиравшая поэтическую утреннюю дань, от неожиданности выронила свою ношу. Бледная, испуганная, стояла она перед ним среди цветов, рассыпанных у ее ног. Придя в себя и узнав ту, которая заставила его столько страдать, Пьер хотел спастись бегством. Однако Изольда приблизилась к нему и, положив ему на руку свою свежую, словно утро, ручку, сказала с волнением в голосе:
— Как видно, вы очень больны, сударь, или у вас какое-нибудь большое горе? Скажите мне, что с вами, или, хотите, пойдемте к дедушке, вы расскажете ему, что с вами случилось, и он постарается вам помочь. Он сможет дать вам добрый совет, и дружба его немного утешит вас.
— Дружба? Ваша дружба, сударыня! — с горечью вырвалось у Пьера. — Какая может быть дружба между вами и мной?
— Я говорю не о себе, сударь, — ответила ему Изольда с грустью, — я-то не имею права выразить вам свое участие… Я понимаю, это было бы вам неприятно.