Несколько дней спустя Изольда, гуляя с Ашилем по парку, вновь заговорила с ним о Пьере Гюгенене и вдруг увидела его самого: он направлялся через парк в мастерскую.
— Мне очень хочется попытаться самой побеседовать с ним, — сказала она. — Кто знает, может, я окажусь счастливее вас? А я была бы очень горда, если бы мне удалось обратить его на путь истины и я вечером могла бы сообщить об этом дедушке.
— Боюсь, что графа уже мало интересует чье-либо обращение на путь истины, — заметил Ашиль, который в тот день был настроен не слишком уверенно.
— Вы ошибаетесь, сударь, — живо возразила Изольда, которая все еще продолжала видеть в своем дедушке некоего патриарха революции. — Я лучше вашего знаю его отношение ко всему этому. У него бывают минуты печали, но любое радостное известие, всякий мужественный поступок, проявление патриотизма, да вот даже если бы Пьер Гюгенен согласился участвовать в наших делах… и дедушка сразу станет прежним, таким, каким мы его знаем, исполненным благородного огня. Может быть, вы позовете Пьера и я поговорю с ним? Как вам кажется, стоит?
— Почему бы и нет? — отвечал Лефор, которому уже просто из самолюбия хотелось восторжествовать наконец над своим несговорчивым противником. — Женщина кого угодно убедит.
И он побежал звать Пьера. Однако, передав ему желание мадемуазель де Вильпрё, он сам не вернулся вместе с ним, как она того ожидала; он предпочел оставить их вдвоем, опасаясь, как бы в его присутствии Пьер снова не стал спорить, а он очень рассчитывал на то, что, оказавшись так неожиданно с глазу на глаз с юной хозяйкой замка, рабочий от смущения не в состоянии будет ей возражать. Но и сама Изольда, очутившись внезапно наедине с Пьером, почувствовала вдруг не свойственную ей робость и некоторое время растерянно молчала, не зная, с чего начать. А Пьер со своей стороны так был смущен и у него так шумело от волнения в ушах, что ему сначала показалось, будто он просто не слышит ее слов. Наконец постепенно им удалось все же овладеть собой, и оба обрели способность слышать и понимать друг друга. Изольда заговорила, и речь ее была исполнена того восторженного патриотизма, для выражения которого в ту историческую эпоху существовал определенный набор фраз, отличающихся скорей красивыми словами, нежели глубоким смыслом. Однако Изольда с ее тонким вкусом и изящным умом сумела придать этим избитым фразам какое-то особое благородство, а ее красивая, певучая интонация, этот взволнованный, проникновенный девичий голос, чистое, глубокое чувство, которое вкладывала она в свою проповедь, сообщили этой декламации такое очарование, что Пьер был покорен и слезы восторга брызнули из его глаз. Здесь надо еще иметь в виду и неискушенность слушателя и любовь, которая незаметно вонзила сюда свою трепещущую тонкую стрелу. Перед подобным нападением он был безоружен. Его гордость плебея бессильна была противиться такому обольщению. Разум его отступал. Пьер был неопытен и находился в том возрасте, когда человек весь подчинен своим чувствам; поражение его было неизбежным. Изольда, бывшая вся во власти двусмысленных теорий старого графа, которые воспринимала лишь с их показной стороны, ни минуты не сомневалась в его обещаниях и высказываемых намерениях, изо всех сил старалась преодолеть предубеждение Пьера, внушая то, во что свято верила сама, — будто граф лишь из предосторожности до времени скрывает свои пламенные республиканские убеждения, ожидая часа, когда сможет применить их на деле.
«Значит, я был неправ, — говорил себе Пьер, слушая ее. — Я был несправедлив. Да разве может дед и наставник подобной девушки быть предателем и трусом? Мог ли бы он воспитать эту героическую натуру, смелую, словно Жанна д’Арк, красноречивую, как госпожа де Сталь? Да, это так, я отвращал свои глаза от истинного света, гордыня ослепила меня, внушила мне неприязнь к нему. У народа есть друзья в высших классах, а он, глухой и грубый, не понимает этого и отталкивает их от себя. И я первый. Я не услышал небесного этого призыва, я противился этой высшей силе, вместо того чтобы подчиниться ей…»
Душа его была охвачена таким восторгом, такой любовью, что он, сам того не замечая, шептал все это вслух.
— Значит, вы не доверяли нам? — говорила ему между тем юная патрицианка. — Вы не поняли моего дедушку, самого правдивого, самого благородного человека на свете! Может, вы и мне не верите, мастер Пьер? Неужели вы думаете, что я, в моем возрасте, способна на обман? Разве вы не чувствуете, какая неутоленная жажда справедливости и равенства живет в моем сердце? Ведь я воспитывалась на тех же книгах, которые воспитали и ваш ум, неужто не понимаете вы этого? Как могла бы я прочитать Жан-Жака, Франклина и не проникнуться истиной? Вы думаете, дедушка не рассказывал мне — я всегда просила его об этом — о тех великих годах революции, когда избранники судьбы провозгласили принцип народовластия и защищали его, жертвуя и своей жизнью, и добрым именем, и собственным сердцем, из которого во имя спасения человечества ценой великих усилий вырывали всякое чувство человечности? Да, дедушка это понимает, и он восхищается ими всеми, от Мирабо до Робеспьера, от Барнава до Дантона. А кроме того, разве я ничего не извлекла и из христианства? Мы, женщины, независимо от того, какой философии придерживаются наши отцы, вырастаем в католической вере. Так вот, Евангелие дает нам такие уроки равенства и братства, которые, быть может, и неведомы мужчинам. Мне дорого в Христе и то, что он вышел из народа, и смирение и скромность его апостолов, и то, что он был бедным и чужд был гордыни человеческой; я бесконечно люблю эту поэтическую повесть его жизни, народную и божественную, завершающуюся его мученичеством. И если я неохотно бываю в церкви, то потому лишь, что священники ныне стали слугами деспотизма, опорой светской власти, тем самым изменив учению своего вероучителя, исказив самый дух его. Но я, я готова следовать ему, ни в чем не отступая от его заповедей. Никакие страдания, никакая нужда, никакой труд не устрашат меня, если понадобится разделить страдания народа. Ни тюрьмы, ни пытки не остановили бы меня, если бы мне довелось бороться за свои убеждения. Знаете, Пьер, клянусь вам — мне всегда стыдно становится за свое богатство, когда я подумаю о бедных, за свою свободу, когда вспоминаю о тех, кто томится в тюрьмах. У меня были и ошибки и заблуждения, не всегда умела я побороть в себе привычку к роскоши, я повторяла суждения, освященные в свете обычаем и предрассудками. Но если бы нужно было свершить что-то великое, если бы понадобилось отдать свою жизнь, чтобы искупить эти часы равнодушия и неведения, поверьте, я возблагодарила бы бога за то, что он освобождает меня от презренных уз, в которых томится моя душа и которых я горько стыжусь. Я говорю вам о себе не для того, чтобы похвалиться, а чтобы вы поняли, в каком духе воспитал меня дедушка, какие чувства он вложил в меня. Теперь вы верите, что они искренни?