— Куда там! — сказала Жюли. — Так скоро он теперь не уедет. Он попросил себе комнату и лег отдохнуть. Говорят, они танцевали до самого утра. Не иначе, как и в эту ночь будут танцевать, — верно, те господа еще вернутся сюда к обеду. Все они ужас как волочатся за моей госпожой, ну а виконт, тот совсем от нее без ума.
Не слушая дальше предположений и догадок Жюли, Амори резко повернулся и пошел прочь. Он направился в мастерскую, чтобы тут же потайным ходом пробраться к Жозефине. Но в мастерской он застал папашу Гюгенена, Пьера и всех остальных. Ничего не оставалось, как браться за работу, и он принялся за свои фигурки. Папаша Гюгенен был в то утро сильно не в духе. Работа, на его взгляд, двигалась плохо, куда хуже, чем прежде. Правда, Пьер работал по-прежнему на совесть, но больше месяца он потерял на этот самый барышнин вольер, да и теперь то и дело его отрывали от работы. Десять раз на день за ним прибегали из замка ради всякой чепухи — будто для того, чтобы починить стул или поправить покосившуюся дверь, непременно нужен такой мастер, как Пьер, и Гийому или беррийцу с этим не справиться! Коринфец, правда (ему до сих пор удавалось искусно скрывать свои отношения с маркизой), дневал и ночевал в мастерской, но какой-то он стал странный, невнимательный, всегда усталый, иногда среди бела дня нападет на него сон, и тогда его просто не добудиться. И в это утро, увидев, что Амори, вместо того чтобы взяться за рубанок, берет свой тонкий резец, папаша Гюгенен досадливо поморщился и спросил его, долго ли он еще собирается отделывать этих своих человечков.
— А по-моему, — сказал он, — не такое уж это первостепенное дело, чтобы ради него бросать недоконченной панель. Не пойму, чего это тебе так приспичило мастерить эти нюрнбергские игрушки. Особливо вот эти, на которые ты убил всю последнюю неделю, почтеннейший, всякие эти драконы да змеи — они у меня прямо уже в горле сидят. Дьявол, что ли, в тебя вселился, что ты во всех видах его изображаешь? Право, будь я женщиной, я побоялся бы и смотреть на подобные чудища, чтобы, не дай бог, не родить что-нибудь похожее.
— Вот это чудище, которое я сейчас обряжаю, — резким голосом сказал Коринфец, — самое очаровательное из всех. Это властительница мира — похоть, царица всех смертных грехов. Вот погодите, сейчас надену ей на голову корону. Это ведь покровительница всего женского пола, надо будет еще прицепить ей сережки и дать в руки веер.
Папаша Гюгенен невольно рассмеялся, но когда увидел, что убранству госпожи похоти не видно конца, снова рассердился и стал резко выговаривать Коринфцу, который и ухом не вел на его слова, так что в конце концов старик совсем разошелся, глаза его загорелись гневом и он повысил голос.
— Отстаньте от меня, хозяин, — сказал Коринфец, — нам с вами нынче не договориться, я сегодня злой, не хуже чем вы.
Папаша Гюгенен, привыкший, чтобы ему беспрекословно повиновались, рассвирепел и в сердцах попытался вырвать у Амори из рук резец. И Пьер, с тревогой наблюдавший за происходящим, увидел, как вспыхнуло в зрачках Коринфца дикое бешенство и как рука его потянулась к молотку. Быть может, он и обрушил бы его на голову хозяину, если бы Пьер не схватил его за руку.
— Опомнись, Амори! — вскричал он. — Брось этот молоток! Неужели мало мне видеть твои страдания? Ты хочешь причинить мне еще и это горе? — И слезы заструились по его щекам.
Увидев это, Амори вскочил и выбежал вон. Но, дождавшись в парке той минуты, когда рабочие ушли завтракать, он, крадучись, вернулся в мастерскую и бросился в лабиринт, не выпуская из рук молотка, — он был уверен, что дверь в спальню окажется запертой, и приготовился выломать ее. Кто знает, не было ли у него и другого, еще более мрачного умысла. Однако, нажав на ручку, которую сам же в свое время приделал, Амори убедился, что дверь легко поддается. Его стараниями она открывалась совершенно бесшумно (о чем только он не позаботился тогда, чтобы ничто не могло выдать тайну его счастливых ночей!), и в спальню он вошел так тихо, что Жозефина даже не проснулась. Она спала, раскинувшись на постели, полунагая, с распустившейся прической, не сняв даже своих колец и браслетов. Измятое, разорванное бальное платье небрежно обвивалось вокруг ее тела. В этом оскверненном наряде, выглядевшем еще непригляднее при ярком свете дня, она вызвала в нем сначала чувство, близкое к отвращению. Ему припомнились оргии Клеопатры, позорная страсть порабощенного египетской царицей Антония, о котором он где-то недавно читал. Долго смотрел он на эту женщину и мысленно осыпал ее проклятиями. Но, прокляв ее в тысячный раз, он понял вдруг, что она прекрасна, прекраснее, чем когда-либо. И желание затмило обиду. Но миновали первые минуты восторга, и обида стала лишь глубже и горше. А Жозефина, заливаясь слезами, между тем рассказывала ему о тех унижениях, которые пришлось ей претерпеть, не умолчав и о тех, которых ей все же удалось избежать. Она осыпала проклятиями этот высокомерный, развратный свет, в котором так мечтала блистать и который так жестоко насмеялся над ее мечтами, она клялась, что никогда больше не возвратится в него, что за вину свою готова снести любое наказание, которое ему, ее возлюбленному, угодно наложить на нее. Она была готова тут же остричь свои роскошные волосы и разодрать ногтями свою белоснежную грудь, когда обнаружила на груди и в кудрях Коринфца следы его неистовства и отчаяния. Бросившись к его ногам, она призывала на свою голову гнев божий и была так прелестна, так обольстительна в этом своем горе и бурном своем отчаянии, что Коринфец, обезумев от страсти, стал просить у нее прощения, покрывая поцелуями ее обнаженные ножки. Всем этим безумствам он предавался до тех пор, пока за дверью не раздался вдруг голос Изольды. Обеспокоенная тем, что кузина так долго спит, она пришла звать ее к обеду.