Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерь - Страница 71


К оглавлению

71

— Полно, можно ли так печалиться из-за разлуки, если тебе известен ее предел, — говорил он ему, — если ты знаешь, что любим верно и мужественно. Право же, я готов позавидовать такому горю!

В ответ на эти укоры Амори обычно говорил, что грядущее скрыто от нас непроницамой завесой, а надежды, которыми он прежде тешил себя, быть может, слишком прекрасны, чтобы верить в их осуществление.

— Ты думаешь, Романе так легко откажется от сокровища, которое я у него оспариваю? Он проведет подле Савиньены целый год, он каждый день будет видеть ее, она что ни час будет чувствовать его преданность и любовь, — и в конце концов станет рассуждать разумнее, чем рассуждала тогда, в минуту смятения и восторга. Когда ты говорил с ней, все мы были словно в каком-то бреду. Это было сразу после тех страшных волнений, после рокового убийства, которое я свершил, мстя за нее, и воспоминание о котором не перестает преследовать меня еще и поныне, бросая мрачный отблеск на саму любовь мою. Сегодня, быть может, она уже раскаивается в том, что сказала тебе, и, еще прежде чем кончится ее траур, пожалеет, что сама обиняком дала мне слово, как жалела тогда об обещании, которым муж связал ее с Надежным Другом.

Подобные сомнения, столь не вяжущиеся со смелым и доверчивым характером Коринфца, немало удивляли Пьера, тем более что почему-то с каждым днем они становились все сильнее; и, приписав уныние друга угрызениям совести за свершенное им невольное убийство, он попытался отвратить его от этого тягостного воспоминания и оправдать Коринфца в собственных его глазах.

— Нет, совесть меня не мучает, — ответил ему на это Амори. — Каждое утро и каждый вечер молюсь я богу. Я знаю, что душа моя верна его заветам, ибо я ненавижу насилие, во мне нет злобы, вспыльчивости, мстительности, и распри компаньонажа вызывают у меня теперь лишь отвращение и жалость. Я увидел, как падает Савиньена, сраженная ударом, я думал, что он смертелен, и сразил ее убийцу; я убил, защищая ту, кого люблю, — и это более справедлив а, чем когда убиваешь на войне, защищая себя. Но эта кровь, пролитая мною, оставила неизгладимый след. Она — словно страшное предзнаменование, вспоминая о ней, я содрогаюсь.

— Поверь, разлука с ней делает эти воспоминания еще более тягостными. Будь Савиньена здесь, ты так счастлив был бы видеть ее, слышать ее голос, что эти преследующие тебя тягостные картины скоро забылись бы.

— Да, несомненно, но тогда, быть может, я чувствовал бы себя еще виновнее. Пьер, помнишь, ты недавно говорил мне, что разочарован в компаньонаже и чувствуешь потребность покончить со всем тем, что имеет хоть какое-то отношение ко всей этой бессмысленной, преступной борьбе? Ныне я испытываю такое же отвращение, и у меня для этого гораздо больше оснований, чем было тогда у тебя. Подумать не могу о том, чтобы вернуться к этой жизни, и мне непереносима мысль, что я оставляю в этом болоте ту, которую люблю… Нужно было бы Савиньене бросить жалкое это ремесло. Как хотел бы я вырвать ее из этого разбойничьего вертепа — нет, никогда более не смогу я переступить его порог без чувства смертельной тоски…

— И все же я надеюсь, — сказал ему Пьер, — что время изгладит из твоей памяти эти скорбные воспоминания. Они понятны мне, но ты, быть может, поддаешься им больше, чем это бы следовало. Вспомни о счастливых днях, проведенных под благочестивым и гостеприимным этим кровом, в доме, освященном присутствием Савиньены. Более сильная, более стойко, чем ты, перенесшая разразившуюся грозу, она сохранила и веру свою и свое милосердие, всегда готовая прийти на помощь тем новым жертвам неистовств компаньонажа, которые, быть может, обагрят еще своей кровью камни ее очага. Поверь мне, у нее высокое назначение, и чем больше опасностей окружает ее, тем более в моих глазах достойна она уважения и любви, эта женщина, остающаяся целомудренной и кроткой средь бурлящих вокруг нее страстей. Меж нас, подмастерьев, она словно королева среди приближенных, но только, кажется мне, долг, взятый ею на себя, еще более высок. Искать спокойной и приятной жизни значило бы для нее отречься от того, что возложено на нее самим небом.

— О Пьер, — растроганно воскликнул Коринфец, — ты так умен, ты так умеешь облагородить самое низменное, а высокое сделать еще возвышеннее! Да, ты прав, Савиньена — святая женщина. Но я не любил бы ее, если бы не хотел вырвать из ада, в котором она живет.

— Ты и сделаешь это когда-нибудь, — сказал Пьер. — Когда удастся тебе в поте лица своего завоевать счастливое будущее, ты сможешь соединиться с твоей подругой. Но до того ей придется еще немало трудиться и немало страдать за многочисленных своих сыновей-подмастерьев, странствующих по Франции. И тогда перемена в ее судьбе будет наградой, а не отречением от долга.

— Но через сколько же лет все это будет? — воскликнул Коринфец с таким отчаянием в голосе, что Пьер был поражен.

— О милый мой мальчик, — сказал он ему, — никогда еще не видел я, чтобы ты так жадно стремился жить. Как! Неужто изменяет тебе мужество, теперь, в такой момент твоей жизни, в самом расцвете твоих сил, когда перед тобой такие возможности!

Коринфец закрыл лицо руками. Сидя на сваленном дереве в глубине парка, они беседовали уже более часа. Было воскресенье; за оградой слышно было пиликанье скрипки, веселый смех и песни. Это шли на круглую лужайку музыканты в сопровождении деревенской молодежи.

Коринфец вдруг вскочил.

— Полно грустить, Пьер! — сказал он. — Хватит на сегодня. Пойдем-ка на лужайку, потанцуем. Пойдем?

71