— Я никогда не танцую, — отвечал Пьер, — и очень рад этому; не такое уж это хорошее лекарство от печали, как я погляжу.
— Почему ты так думаешь?
— Да потому хотя бы, что не слишком веселый у тебя вид.
— Твоя правда, странное это, в самом деле, удовольствие, вроде вина, — задумчиво сказал Коринфец и снова сел. — Только на время туманит голову, заставляя забыть о том, что назавтра становится еще мучительнее.
— Ну что ж, в самом деле, пойдем, — сказал Пьер, в свою очередь вставая, — все средства хороши, лишь бы чувствовать, что живешь… Забыть — это не так плохо, есть хотя бы потом что вспоминать. Забвение спасительно, воспоминание радостно. Пойдем, я провожу тебя до лужайки.
— Тебе следовало бы помешать мне идти туда, Пьер, — ответил Коринфец, продолжая сидеть. — Ты сам не знаешь, на что толкаешь меня. Ты сам не знаешь, куда меня зовешь.
— Ты, значит, что-то скрывал от меня? — сказал Пьер, вновь усаживаясь подле друга.
— А ты, значит, ни о чем не догадывался? — отвечал Амори. — Значит, ты не заметил там, на лужайке под дубом, женщину… Нет-нет, я не люблю ее, конечно, ведь я совсем ее не знаю, но я глаз не могу оторвать от нее, потому что она красива, а красота неодолима. Разве искусство не есть обожествление красоты? Так можно ли, встретив взгляд прекрасных глаз, не смотреть в них? Ведь это же выше человеческих сил, Пьер! А между тем я не люблю ее, не могу любить ее, не правда ли? Все это так нелепо…
— О чем это ты? Не понимаю… О какой женщине ты говоришь? И как может казаться тебе красивой кто-нибудь, кроме Савиньены? Если бы я, как ты, любил и был любим, для меня существовала бы одна только женщина на всем белом свете. Я не вспомнил бы даже, что есть другие.
— Пьер, ты ничего не смыслишь в этом. Ты никогда не любил и, должно быть, воображаешь, что когда любишь, то обладаешь какой-то сверхъестественной силой, а ведь это вовсе не так. Слушай, я хочу открыть тебе свое сердце, я расскажу тебе, что случилось со мной, и если ты сумеешь разобраться в этом, посоветуй, как мне быть, я послушаюсь тебя. Я уже сказал: там, под дубом, сидит женщина, и я смотрю на нее с волнением, а когда не вижу ее, думаю о ней, и с еще большим волнением. Помнишь, несколько дней тому назад ты сказал, что женская фигурка, которую я вырезал в одном из медальонов, что она…
— Да, помню. Я сказал, что головкой, прической, пожалуй даже чертами лица она удивительно напоминает госпожу…
— Не произноси этого имени. Но ты был неправ, нет, они вовсе не похожи, эти две женщины — эта, созданная холодным резцом, и та, другая, живая. Ты стал уверять, будто я хотел изобразить живую, я отрицал это и не лгал, у меня в самом деле не было такого намерения — изящные ее очертания помимо моей воли выступали из-под резца. Ты продолжал утверждать, что это она, и даже позвал Гийома, чтобы он разрешил наш спор. Может быть, мы говорили слишком громко, не знаю, может быть, в башенке слышно все, что говорится в мастерской. Помнишь, мы ушли домой, а потом, уже поздно вечером, я пошел в мастерскую за книгой, которую мы там забыли.
Нам не терпелось дочитать ее, ты ждал меня дома, и ждал довольно долго. Вернувшись, я сказал, что прошелся немного по парку, потому что у меня разболелась голова, и не соврал тебе, голова моя в самом деле горела как в огне, и, выйдя из мастерской, я еще долго ходил по парку.
— Но что же произошло в мастерской? Невероятно! Как? Дама! Маркиза! И ты, ты, простой рабочий, подмастерье? Коринфец, друг мой, не пригрезилось ли тебе что-нибудь часом?
— Мне ничего не пригрезилось, да и ничего такого особенного, в сущности, не произошло. И все же послушай. Вхожу я в мастерскую, свечи не захватил, потому что хорошо помнил, куда положил книгу. И вдруг вижу в глубине мастерской свет и женскую фигуру со свечой в руках, рассматривающую резьбу — и как раз ту головку. Увидев меня, женщина вскрикивает, роняет свечу, и вот мы оказываемся с ней вдвоем в полной темноте. Но я хоть и не совсем уверен, что это она, все же, сам не знаю зачем, начинаю ощупью пробираться к ней и спрашиваю: «Кто здесь?», и протягиваю руки, и вдруг неожиданно оказываюсь так близко от нее… А она ни слова не отвечает, хотя я уже держу ее в своих объятиях. Разум у меня совсем помутился, темнота придает мне смелости, я притворяюсь, будто ошибся, шепчу «мадемуазель Жюли» и дрожащими губами касаюсь ее волос, и запах их совсем опьяняет меня. А она отталкивает меня, но не очень сильно, и говорит: «Это вовсе не Жюли, господин Амори, вы ошибаетесь, это я…» И при этом она даже не старается освободиться из моих объятий, ну, а я не решаюсь разжать их. «Кто это „я“? — шепчу я, — я не узнаю голоса». И тогда она вдруг вырывается, а я не смею ее больше удерживать, и бросается прочь от меня, а я остаюсь на месте, и она налетает в темноте на верстак, вскрикивает и падает. Я — к ней, поднимаю ее, думая, что она ударилась.
«Нет, нет, ничего, — шепчет она, — но вы так напугали меня, я чуть не расшиблась».
«Почему вы так испугались меня, сударыня?»
«А как же вы не узнали меня, сударь?»
«Если бы госпожа маркиза назвала себя, я не позволил бы себе приблизиться к ней…»
«Вы надеялись, что это Жюли? Она обещала вам прийти сюда?»
«Вовсе нет, сударыня, но я думал, что ваша горничная просто хочет подшутить надо мной, и… Я никак не мог подумать…»
«Я искала книгу, мне казалось, что я оставила ее на хорах, а потом я увидела ее здесь, около вашей скульптуры».
«Так это книга госпожи маркизы? Если бы я знал…»
«Нет, нет, очень хорошо, что вы читаете ее, раз вам этого захотелось. Хотите, я вам ее оставлю?»