— Ну, что ж вы? Ответьте же ему, дедушка!.. — воскликнула Изольда, устремляя на старого графа горящие влажные глаза, полные нетерпеливого ожидания.
Но напрасно ждала она, чтобы умудренный опытом старец веским своим суждением поддержал проповеднический пафос молодого рабочего. Граф улыбнулся, поднял глаза к небу и нежно привлек внучку к себе, протягивая свободную руку Пьеру.
— Ах вы, мои юные, благородные сердца, — проговорил он после минуты молчания, — не раз еще будете вы предаваться подобным мечтам, прежде чем поймете, что все они — лишь нескончаемая игра ума, высокие проблемы, не имеющие реального разрешения в сем грешном мире. Желаю вам как можно позже познать разочарование и пресыщение, кои суть удел лишь седовласой старости. А пока мечтайте, выдумывайте новые системы, придумывайте их, сколько вашей душе угодно, и постарайтесь как можно дольше сохранить способность верить в них. Мастер Пьер, — добавил он, вставая и снимая перед изумленным юношей свою черную бархатную шапочку, — склоняю перед вами свою седую голову. Я уважаю вас, я восхищаюсь вами, я вас люблю. Приходите почаще беседовать со мной. Ваш юный пыл, быть может, согреет и меня, старика. Будем с вами мечтать, и кто знает, не станет ли от этого гора, тяжко давящая на наш идеал, легче на целую песчинку?
С этими словами он взял под руку Изольду и удалился, унося с собой свои брошюры, свои газеты и очки со спокойной уверенностью человека, для которого любая самая высокая идея и самое святое чувство — не более как забава.
Сначала Пьер был ошеломлен, затем ему стало горько, смешно, и им овладело чувство негодования, смешанное с презрительным сожалением. И как же смешон он был, открывая самые заветные свои мысли этому старцу, поседевшему в своем исконном безверии, позволяя ему осквернять их своим леденящим дыханием! Он с трудом подавил в себе чувство презрения к нему.
«Как же так? — говорил он себе. — Знать все эти идеи (он ведь не может, да и не хочет отрицать, что в каждой из них есть правда) — и хранить их в себе, как хранят в каком-нибудь ларце совсем ненужные тебе дорогие вещи, не понимая ни их назначения, ни ценности. Этот вельможа богат, влиятелен, он дожил до старости среди социальных битв, пережил республику, монархов — и у него нет никакого идеала, никаких убеждений, нет воли к борьбе или хотя бы каких-либо надежд! Лицемерный совет образумиться, пустые сетования, насмешливое сострадание — и это все, на что способен этот старец, стоящий уже на краю могилы? Но если таков один из самых умных и просвещенных людей их касты, каковы же другие? И чего же, спрашивается, можно ждать от таких живых трупов, облеченных властью и славой — высшими отличиями жизни?»
В праведном своем гневе Пьер был не совсем справедлив. Он недостаточно отдавал себе отчет в том, как велико влияние, оказываемое на человека первоначальным его воспитанием, и как живучи предрассудки, впитанные с молоком матери. Нет ничего труднее, чем становиться на точку зрения, противоположную той, с которой взираешь на мир ты сам. Если бы Пьер представлял себе общество таким, каково оно в действительности, а не таким только, каким оно должно быть, он, несмотря на свой страстный порыв добродетельного негодования, все же сумел бы сохранить какую-то долю уважения и симпатии к старому графу, который, несомненно, стоял выше своей среды, обладал добрым сердцем и непосредственностью чувств. Но Пьер шел к нему, уповая на помощь, обещанную Изольдой, и была минута, когда, обманутый сочувствием, с каким ему внимали, он поверил, что решение, которого он ищет, будет ему немедленно подсказано. И велика была его душевная боль, когда он понял, что в этом сочувствии была также и жалость к нему и что, хваля его проповеднический пыл, граф вместе с тем относился к нему словно к какому-то юродивому.
И одно только еще придавало ему силы вернуться к работе, то есть вновь взвалить на себя тяжкое бремя жизни — это воспоминание о выражении лица Изольды в ту минуту, как она, уходя, обернулась к нему. Во взгляде этой благородной девушки он прочел удивление, разочарование, растерянность — все то, что испытывал сам. Что-то торжественное почудилось ему в этом взгляде — был ли это молчаливый обет или прощание навек? И при воспоминании об этом мимолетном тайном общении с ней вся душа его содрогалась от какой-то сладкой боли. Теперь он знал, что любит, любит страстно; но он не мог бы сказать, отчего так трепещет душа его — от счастья или отчаяния.
Пьер уже подходил к мастерской, когда его догнал старый слуга: нужно было починить стол, за которым только что завтракал граф. Это был красивый столик наборной работы с выдвижной доской для письма и вместительным ящиком. Пьер вернулся с полпути и с философическим спокойствием принялся за дело. С помощью слуги он перевернул стол и нашел место поломки. Вместе они опорожнили ящик. Затем слуга сложил в корзину вынутые оттуда газеты и бумаги, после чего Пьер поднял стол на плечо и отнес его в мастерскую.
Закончив починку, он, прежде чем вставлять ящик на место, стал вытряхивать из него пыль и вдруг заметил какой-то кусочек картона, наполовину высовывающийся из его щели. Он вытащил его и уже собрался было отшвырнуть прочь, когда ему бросилась в глаза его необычная форма. Это было нечто вроде визитной карточки, вернее — половинка карточки, в нескольких местах изрезанная по краям какими-то зубцами, в расположении которых угадывалась определенная симметрия. Пьер, знавший, что граф силен в математике, стал внимательно рассматривать карточку со всех сторон, заподозрив было, что это итог решения какой-нибудь хитроумной геометрической задачи, но так ничего и не разобрав, сунул карточку в карман. «Не Изольда ли, — подумалось ему, — в минуту раздумья машинально изрезала ее таким образом? Кто знает, какие мысли волновали ее, когда она предавалась этому занятию? В конце концов, на свете нет ничего случайного — и не скрывает ли форма этих зубцов какой-нибудь символ ее сердечных тайн?»